Воспоминания - Фредерик д’Урсель и Ширли Лауб

Ширли Лауб — скрипачка, вместе с Фредериком д’Урселем и др. основала ансамбль «Oxalys». Преподает в Королевской

Брюссельской Консерватории. Фредерик — ассистент в классе Вероники Богертс, там же.

Фредерик: — В первый раз я увидел Филиппа в доме у Шанталь Салабери, после концерта Миши Майского. Там было много других людей – Юцуко Хоригоме, Хашимото, сам Майский, и я был очень взволнован тем, что вижу этих людей всех сразу. Мне было 15 лет. Я спросил у Филиппа, могу ли я поиграть ему. И он ответил «почему мне?». У него всегда был странный подход, отличная от других реакция… потом Филипп сказал, что очень занят и чтобы я позвонил через несколько месяцев. В конце лета я перезвонил ему и он вспомнил «а, рыжий!»
Ширли: — Все его называли Fred le Rouge – рыжий Фред.
Фредерик: — Но в тот раз мы не договорились о встрече. Спустя какое-то время раздался звонок, и Игорь Семёнов (тоже студент) передал мне, что завтра у меня урок с Филиппом. Я пришёл и сыграл ему (Лало). Я почти ничего не понял из этого урока, т.к. практически ничего не было сказано. Я играл, потом он сказал «а теперь положи скрипку на стол». И через какое-то время попросил продолжить. Для меня это был такой урок тишины. Потом через два года Филипп начал преподавать в консерватории, и во время вступительных экзаменов мы встретились снова. Когда я пришёл в первый раз на урок, это опять было очень странно. Я принес Прелюдию из ми мажорной сюиты. Филипп не останавливал меня до конца. Когда я закончил, воцарилась тишина, потом он сказал «ОК», ещё раз. Я ещё раз сыграл всю прелюдию. «Ещё раз». И так я сыграл её три раза подряд, с начала до конца, и после этого Филипп произнёс «приходи на следующей неделе со всей сюитой». Для меня это был странный, незнакомый подход к преподаванию. Филипп никогда не рассказывал, как что должно быть сыграно. Вместо этого он задавал вопросы. Он побуждал нас найти путь к тому, чтобы понять, как мы хотим сделать, что мы хотим получить, что мы думаем о музыке и, вообще, о жизни. Иногда не хватало ассистента, чтобы обсуждать саму скрипичность. Мы должны были найти свой собственный путь.

— И Вы нашли этот путь?

Фредерик: Я все ещё ищу. Это не такой вопрос, на который можно ответить раз и навсегда. Вы находите ответ, потом вопрос неожиданно поворачивается другой стороной, и приходится искать ответ заново. Филипп был таким же с самим собой.
Ширли: — Вопросы – это было то, чего я больше всего боялась. Играть на скрипке – это было ещё ничего, но вот эти вопросы… и Филипп никогда не давал никакого ориентира, поэтому ты не знал, правильно ли отвечаешь. Мы всегда были в состоянии какого-то беспокойства, которое не прекращалось.
Фредерик: — Он искал того, что было только нашей правдой. Иногда ты играл, и Филипп вдруг говорил «стоп! Вот эта нота была правильная». Это было неожиданно и удивительно, ты не сразу понимал, что он имеет в виду, но, спустя какое-то время, мы могли понять тот жест, который мог бы выразить мысль, соответствующую этой ноте, и это было правильно для того мгновения. Филипп искал связи между тем, чего мы ожидаем, что мы думаем и тем, что получается на скрипке. Это давало правильное звучание, правильный результат, и это то, что получается вне сознания. Сначала мы не очень понимали, что он имеет в виду, но спустя какое-то время мы уже научались это расшифровывать и старались находить всё больше и больше этих «правильных» нот и сделать это более последовательным.
Ширли: — Что касается вопросов, то я их боялась. Когда я была маленькая, я их не понимала. Филипп часто бывал у нас дома, т.к. был в дружеских отношениях с моим отцом, они вели долгие беседы, часами. У нас в гостях он не учил меня играть на скрипке, вместо этого мы играли дуэты. И когда у меня был день рождения, он приносил подарок и это всегда были ноты – музыка, которую, по его мнению, я должна была играть в этом возрасте. Потом мы шли в парк, там начинались вопросы, это могло продолжаться около часа. Уже накануне, зная, что будут эти вопросы, я не могла заснуть. Некоторые из них я помню до сих пор. Например, каждый год повторялся вопрос «что такое время?» — это тогда, когда мне было 12 лет или около того. Я пыталась ответить, но Филипп никогда не показывал, удовлетворен ли он. Мы ещё немного гуляли, потом возвращались домой и тогда уже играли дуэты. Я никогда не знала, правильно ли отвечаю, и, когда мы возвращались, этот вопрос всё равно оставался со мной. И то же самое было на уроках. Всегда присутствовало много людей, и то, что происходило, было полностью понятно только тому, с кем Филипп занимался в тот момент, а для всех остальных, кто слушал, это оставалось закрытым.
Фред: — мы могли услышать разницу в игре, но мы не могли понять, что происходило между Филиппом и учеником, что, именно, приводило к тому, что человек начинал играть по-другому. У него для каждого был свой язык. Перед тем, как я попал к Филиппу, у меня было несколько тяжелых лет, и эти уроки с вопросами –для меня это было так, как если бы кто-то в первый раз в жизни спросил у меня, что я чувствую, что я хочу сказать и о чём я думаю. Обычно, учителя всегда говорят, что ты должен делать. Это был шок, но с другой стороны, я был очень тронут  интересом Филиппа ко мне, как к человеку, к моей личности, и даже было неважно, правильно ли я отвечаю, а важно было только ощущение того, что мне задавали эти вопросы. Со мной это было впервые, что кто-то заговорил о моих чувствах. Это было как перерождение.
Ширли: — каждый реагировал по-своему на эту манеру. Как все девочки, я старалась быть хорошей. Я должна была быть самой лучшей, образцовой студенткой и примерной девочкой. Но Филипп не давал конкретных указаний, что хорошо и что плохо, и поэтому я никогда не знала, достаточно ли я хорошая студентка. Больше того, он иногда хмыкал: «ну-ну, ты еврейская принцесса». Это означало – как я это понимала – что я слишком организована, слишком владею собой, слишком защищена. После этих слов мне хотелось что-то изменить в этом состоянии «хорошей девочки» без всякого ориентира «хорошо-плохо». В четырнадцать лет Филипп подарил мне каприсы Паганини и сказал, что через год я должна все их сыграть ему. Прошло какое-то время, и он попросил меня сыграть три каприса. Конечно, я не могла. Он сказал «ничего, в следующий раз сыграешь другие три». А в пятнадцать лет Филипп подарил Чакону. Видимо, так учили его самого, когда он был школьником. Но здесь так совсем не поступают, так что это было абсолютно удивительно, здесь не дают таких трудных задач. Уж не говоря о том, что никто никогда не дарит нот, ты всегда покупаешь свои собственные ноты того, что ты должен играть. Однажды была ситуация, когда у меня было что-то вроде депрессии, я не занималась несколько дней. Родители забеспокоились и позвонили Филиппу. Он пришёл. Он  принёс ноты – это была соната Брамса — и сказал «вот то, что тебе нужно. И сейчас, и потом на всю остальную жизнь». И ушёл. И ещё однажды случилось, что я, вообще, не хотела больше играть. Я заперлась у себя в комнате и все стены исписала словами «я не хочу больше играть на скрипке». Родители не знали, что делать. Позвонили Филиппу. Он приехал, они с родителями разговаривали внизу, из своей комнаты я всё это слышала. Потом он поднялся, но не вошёл в комнату. Он спросил меня через дверь: «Ты хочешь бросить скрипку?». «Да!!! Я хочу бросить скрипку!». Он сказал: «Хорошо». И ушёл. Это было самое лучшее, что можно было со мной сделать, потому что я восстала против этого «хорошо». А Филипп знал, как в такой ситуации реагировать лучше, чем родители. И это дало результат.
Фред: – У Филиппа было такое качество — он умел смотреть внутрь. С ним невозможно было хитрить или пытаться спрятать что-то от него. Поэтому иногда мы боялись идти на урок — это было слишком страшно — было ощущение, что он знал людей лучше, чем они сами. Для нас это был своего рода вызов — пытаться быть честным с самим собой.
Ширли: – я не была его студенткой в Брюсселе, как Фред, потому что Филипп не хотел, чтобы это было так, он сказал, что мне нужно учиться у Либермана (его друга), но при этом, что он всё равно будет меня слушать. Я часто приходила на его уроки. И вот в один прекрасный день я пришла послушать урок, но для того, чтобы он не попросил меня играть (это было слишком страшно), я оставила скрипку внизу в раздевалке. Но, когда я вошла в класс, то оказалось, что все остальные тоже пришли без инструментов. Все хотели присутствовать при том, как Филипп занимается с другими, но никто не хотел играть сам. И тогда он сказал: «Раз никто не хочет урока, то мне нужно заниматься самому, а вы можете слушать».
Фред: — и это было очень интересно, потому что это было за три дня до записи сонаты Лекё. Филипп как раз начал её учить. Я разговаривал с режиссером этой записи (Жером  Лежён), который сказал, что он в своей жизни сделал много записей, потому что он работал в Льеже в консерватории и много ещё где, это его профессия, но среди них всех есть две или три, которые он не может забыть. По плану они должны были записывать одну часть в день. Филипп играл первую часть с такой отдачей, как будто находился в огромном зале, полном публики, хотя это была просто комната. Когда часть закончилась, Филипп сказал, что должен покурить, — пошёл и выкурил полпачки сигарет. Лежён рассказывает о себе, что в тот день он очень поздно приехал домой, начал слушать эту, только что сделанную запись, и, когда вошла его жена, то она застала его плачущим – так это было невероятно мощно. Но, Филипп всегда вкладывал в музыку всего себя, всю свою жизнь.

— Он действительно выучил сонату за три дня?

Фред: — Да, он учил очень быстро. И для других это иногда тоже бывает очень стимулирующе, работать вот так.
Ширли: — Он говаривал, что поставить пальцы – это половина работы.
Фред:  – Но в своих собственных нотах Филипп почти никогда не писал аппликатуру. Когда он играл концерт Бетховена в Боз-ар, он как раз купил себе новые ноты, я их видел и они были совершенно пустые, ни одного пальца, ни одного штриха или указания – но, наверно, работа уже была сделана.
Ширли: — Была однажды смешная история, когда мы поехали на мастер-классы в Германию. Это было ужасное место — очень грязное здание, которое нужно было сначала вычистить, прежде чем начать там заниматься. Филипп приехал на следующий день после нас. На третий день были уроки с ним, потом мы должны были заниматься сами. Каждый был в своей комнате, и потом мы узнали, что Филипп иногда слушал под дверью, как мы занимаемся. Но, что мы очень хотели сделать – это подслушать, как занимается он сам. Когда был перерыв на обед и мы ели свои сандвичи,  установилась какая-то религиозная тишина, потому что никто не осмеливался ничего сказать. И, вдруг, Филипп нарушил тишину. «Когда я шёл в туалет, я слышал, как кто-то играет Губайдуллину».
Фред: — Это я играл Губайдуллину. «Фред, когда ты играешь ту страницу в Губайдуллиной, не меняй там темп!».
Ширли: — Однажды Филипп и Виктор Либерман договорились с дирекцией утрехтской консерватории, чтобы им предоставили консерваторию на уикенд (обычно консерватория закрывалась на субботу и воскресенье). Им дали ключи, все студенты приехали и стали заниматься в классах, и условие было такое, что тот, кто будет заниматься лучше всех, тот получит урок. Подстегнутые этим, мы занимались изо всех сил, думая, что они ходят по коридору и слушают, — и в то же время я не уверена, что они, вообще, собирались это делать. Вечером мы все собирались вместе, пили кофе, и кофе можно было пить только с коньяком или водкой, другого выбора не предоставлялось. Такие уикенды практиковались потом ещё около двух лет.
Фред:  – Однажды была репетиция студенческого оркестра, и очень мало кто посмотрел свои партии перед этим, в большой степени это была читка с листа. И вдруг Филипп вошел в зал, и была общая паника, потому что он видел всё. Это было что-то особенное, потому что для нас он был как духовный отец.
Ширли:  – Вначале мы думали «а, это же просто учитель», но потом начинали понимать, насколько это было глубоко, т.к. это было не только о музыке, но, и о жизни, о твоей личности.
Фред: – Это было с одной стороны пугающе, а с другой стороны, мы чувствовали, что за этим стоит что-то очень правильное – что мы полностью приняты им такие, какие мы есть. Вообще-то был ещё учитель Виктор Либерман и они часто учили как бы сообща – студенты Либермана брали уроки у Хиршхорна и наоборот. Интересно, что студенты Л. очень боялись Х., а те боялись Либермана, и это был интересный опыт для студентов,  хотя было страшно подвергнуться другому подходу. Эта связь между ними двумя — это было что-то особенное. Я часто бывал на уроках Либермана, и могу сказать, что люди приезжали со всего мира, приезжали после того, как они учились у других, потому что это была очень специфическая атмосфера между этими двумя людьми. И все занимались, занимались, занимались, и всем нравилось быть вместе и пить (кофе) после занятий из-за этой атмосферы. Также интересно, что студенты других специальностей тоже это ценили. У меня есть знакомая пианистка, которая теперь, через много лет, вдруг заговорила о том времени, которое сейчас совершенно закончилось, но в то время это было так невероятно интенсивно из-за них двоих.

— Но Либерман учил по-другому?

Ширли: — Да, он был очень аналитичен, он умел перелагать концепцию во что-то реалистичное. Там, где Филипп сказал бы о направлении фразы, Либерман говорил «сделай крещендо». С одной стороны, это было по-разному, но, с другой стороны, это было об одном и том же. Либерман выражался просто, легкими словами, а Филипп был труднее для понимания, он говорил больше о философии, о жизни и т.д., но, иногда, была нужна и аналитика, поскольку мы не знали, как добиться желаемого. Если ты играл одно и то же произведение им обоим, то они никогда не противоречили друг другу, говорили об одном и том же, но разным языком.  Филипп выражался более философски, и часто говорил так, что это даже хотелось записать. Я помню один урок — это было тогда, когда они оба сидели в жюри конкурса Королевы Елизаветы. Мои родители пригласили их на обед, а я воспользовалась этим для того, чтобы сыграть им что-то. Они выслушали, и после этого началось длинное и оживлённое обсуждение между ними. Я не понимала русский язык, зная только несколько слов, и чем дольше они разговаривали, чем больше я нервничала, переводя глаза с одного на другого. И, вдруг, они сказали почти одновременно: «Крещендо было слишком рано!».
Фред: — Что ещё можно сказать о Филиппе, это то, что он был всегда как будто чем-то встревожен, и его настроение менялось очень быстро от иногда очень мрачного до дружелюбного, или он вдруг становился просто напряжён, и мы никогда не знали, каким Филипп будет во время урока. Когда он был мрачен, то это действительно было мрачно. Возможно, причина была в том, что что-то происходило перед уроком… и ещё, он всегда говорил о выживании. Единственное, что он говорил перед экзаменом, было «я тебе желаю выжить». Или после последнего урока тоже «желаю тебе выжить». Однажды в консерватории студенческий оркестр играл с ним, и один студент из другого класса, который не знал Филиппа, стал спрашивать, кто этот человек – он был поражён, что можно так играть на скрипке. Потом он подошёл к Филиппу и спросил  «как Вам удается играть так ?». И Филипп ответил  «я пытаюсь выжить». Это была  мрачная сторона его личности и, иногда, это выглядело очень пессимистично.
Всё это было слышно в его звуке – одновременно и тёмном, и светлом, глубоком, напряженном. Слушая Филиппа, ты никогда не мог просто расслабиться, как это бывает от красивой музыки самой по себе. Это было концентрированно, сильно и, в то же время, хрупко, как, если бы всё могло разбиться каждую секунду. В частности, это очень слышно в записи Лекё, это напряжение хрупкости.

— Когда я его слушаю, иногда возникает ощущение ненадежности.

Фред: — У Филиппа это всегда так. Это очень отличается от принятой теперь игры и от теперешних концертов — когда ты слушаешь и знаешь, что ничего не может случиться. Например, как у Хилари Хан. Сейчас люди и на концерты ходят для того, чтобы получить это ощущение безопасности. У Филиппа это может быть очень высоко и в тоже время не безопасно.
Фред: — Студенты других классов не любили нас, потому что мы держались вместе, в нашем классе было что-то особенное. Также очень необычно, что Филипп был способен действительно затронуть человека, и когда контакт получался, это уже было невозможно забыть. Можно это назвать харизмой или магнетизмом. Когда мы встречаем кого-то, кто его знал, мы мгновенно начинаем говорить о нём. До сих пор. Даже, если мы друг друга впервые видим. Это особенное чувство, оно очень часто у меня бывало — «о, ты его знал! Расскажи!».
Ширли: — Это как большая семья – тех, кто был связан с ним.
Фред: — Некоторые могли даже его не знать его, но слышать о нём, и им это было очень интересно. У него не было карьеры как у Гидона Кремера, но всё-таки общение с ним — это что-то, что ничего общего с карьерой не имеет, это совсем из другой области. У всех музыкантов, которые его знали, есть это ощущение.
Ширли: — Между студентами в Брюсселе и Утрехте существовала какая-то ревность.
Фред: – Пока мы не поехали в Германию, мы только знали, что есть другой класс. Между нами было что-то вроде соперничества. Но потом мы приехали на те мастер-классы, когда нам просто выдали ключи и сказали «чувствуйте себя как дома», хотя на самом деле в помещении только что были произведены какие-то работы и везде был слой пыли толщиной в палец. Поесть было негде, был совершенно пустой дом. Это было здание хостела только что после ремонта. Мы приехали из Брюсселя и Утрехта, и первое, что должны были сделать — это убрать помещение после стройки. Мы это делали все вместе, и после этого с соперничеством было покончено.
Ширли: — Филипп сам в какой-то степени это провоцировал, потому что в Брюсселе он говорил, что в Утрехте больше занимаются, а нам – что в Брюсселе студенты более преданы музыке. Вначале создавалось такое ощущение, очень личностное, что ты его знаешь, тогда как на самом деле это было наоборот – это он нас знал. Каждому казалось, что у него с Филиппом какие-то особенные отношения, но потом ты убеждался, что у других такая же ситуация.
Ширли: – Что ещё его характеризует в его занятиях в Брюсселе, что иногда, когда человек в первый раз входил в класс, то он часто просто не понимал, что происходит. Один раз пришла девочка, очень хорошая девочка, но не очень преданная музыке. Он спросил  «есть ли у вас сад?». Она сказала «да». И Филипп ответил «лучше идите и поработайте у себя в саду». На этом урок закончился. Такие вещи приводили к тому, что начинали ходить легенды о его жестокости. Он никогда не был дипломатичным или корректным. То, что он говорил, возможно, было гораздо мягче, чем было принято говорить в России, но здесь мы даже представить могли, что можно сказать что-то такое собственным детям или студентам. Сейчас немыслимо сказать ученику «ты г…о». У Филиппа была репутация жесткого. Он и поступал жестко.
Фред: – Мог поступать.

— Но не всегда?

Ширли: — Поскольку он нас так хорошо знал, он знал и наши слабые места.
Фред: – Но когда он кого-то не хотел видеть в своем классе, он не говорил, что не берет тебя, не запрещал приходить. Ничего не говоря, Филипп умел создать такую атмосферу в классе, что этот человек чувствовал себя просто ужасно. Однажды кто-то пришёл послушать уроки и в конце сказал «мне нравится, как Вы преподаете, и я хотел бы у Вас учиться». Филиппу это не понравилось, но в конце дня он предложил ему что-нибудь сыграть. Он начал играть, Филипп молчал, но постепенно этот студент начал покрываться красными пятнами, чувствовал себя всё более зажато и в конце концов вообще оказался не в состоянии двинуть смычком. Он сказал: «Я не понимаю, почему я так напряжён, откуда этот стресс?» Филипп ответил: «Но во время вступительного экзамена у вас тоже будет стресс». На этом всё закончилось.
Ширли: – Однажды кто-то пришел, сыграл, и Филипп сказал: «Я ничего для вас не могу сделать».
Фред: — Через какое-то время этот человек встретил одного из студентов Филиппа, и тот объяснил, почему это было сказано – «два сумасшедших вместе, это невозможно».
Ширли: – То, как Филипп учил, это был больше урок жизни, но иногда, очень редко, он вдруг говорил что-то совершенно конкретное, какое-то техническое указание или советовал, какой аппликатурой играть. Он говорил это кому-то одному, и тот сразу всем рассказывал. Это было драгоценно, потому что очень редко.
Фред: – Я помню свой последний урок в консерватории, к которому, возможно, я был не совсем готов. Филипп начал стучать, отбивая ритм, потом послал меня в другой класс позаниматься три часа, а потом начал говорить о скрипичных основах, таких как колодка, середина, конец, смена смычка у конца, переходы, позиции… это был последний урок. Я вспоминаю этот урок каждый день. Однажды он спросил: «Что я тебе дал, что ты вынес из занятий со мной?» Я сказал «много». «Да, но что?». И тогда я, как дурак, начал говорить про этот последний урок. Но я действительно помню его всю жизнь.
Ширли: — Очень часто, еще до того, как мы начинали играть, он говорил «покажи мне, как ты живешь». И вдруг ты, даже не думая особенно об этом, ты начинал спрашивать себя, как же я живу. Как я это покажу на скрипке. Это приводило к тому, что, когда доходило до настройки инструмента, ты уже спрашивал себя «какого чёрта я здесь делаю?». Это было не просто играть какое-то сочинение, это был вопрос «как я живу?» и ты не знал, как живешь.
Фред: — Однажды, уже после того, как я закончил консерваторию, я спросил Филиппа, могу ли я продолжить заниматься с ним. Я был почти уверен, что будет положительный ответ. Это было в конце июня. Я поговорил с ним, и он сказал «хорошо, я согласен, если ты в сентябре придёшь с двенадцатью каприсами». Боже мой, подумал я. Для двух месяцев это была очень большая задача, и это означало, что не будет никаких каникул, хотя отпуск уже был спланирован (я собирался в Израиль со своей девушкой) и все отели заказаны. Я все же попробовал позаниматься пару дней, но всё это было так плохо, что в конце концов я положил скрипку в футляр, и не только не явился в сентябре с двенадцатью каприсами, но, вообще, не играл полгода, и начал опять заниматься в декабре уже сам для себя, ставя свои собственные задачи. Началась новая жизнь, я больше не занимался для урока или для того, чтобы быть принятым Филиппом или соответствовать  его ожиданиям. Я спрашивал себя, почему я это делаю. Теперь я уверен, что Филипп уже знал наперед, что это будет так. Он очень умно поступил со мной. Потом у нас был контакт и мы продолжали встречаться, но это был самый сильный урок, который я получил от него.
Ширли: — Филипп также учил тому, как играть вместе с другими. Он говорил: «вы не должны понимать, вы должны предвидеть, что сейчас произойдет». Мы должны были быть открытыми к восприятию новых идей и не выносить суждений.
Ширли: — Мы ходили на все его концерты. Когда Филипп был доволен собой, можно было прийти в артистическую. А когда нет, то нет.
Фред: — Но даже когда у Филиппа всё получалось, он мог быть очень мрачным. Иногда он просил «не уходите, побудьте со мной», а иногда, даже несмотря на то, что всё было хорошо и публика в восторге, он даже не поворачивал головы в нашу сторону.
Этот вопрос, чего ты хочешь, он всегда открыт, и ответ всегда меняется. Думаю, что это был его способ жизни.

— Значит ли это, что он задавал тот же вопрос себе самому?

Фред: — Возможно. Но ведь это была провокация своего рода. Когда человек приходит, предположим, впервые, и слышит вопрос «как ты живешь?», то он не понимает, чего от него хотят. Он хочет прийти, сыграть что-нибудь и чтобы ему что-то посоветовали. Но что за вопрос «как ты живешь?» Провокация. Это также был способ сообщить нам, что по нашей игре он узнает, как мы живём. Это было такое чтение людей. Кстати, когда он был в жюри, то он мог узнать, как человек будет играть, по одному тому, как тот выходил на сцену — по походке. Так что, думаю, выслушивать все туры – это было для него слишком длинно, потому что он всё знал уже после нескольких секунд. Во время прослушиваний он обычно что-нибудь рисовал на любой попавшейся бумаге. Однажды это увидел оператор и направил издалека на него камеру. Филипп это заметил, и, когда всё закончилось, подошёл к оператору и протянул свой рисунок со словами «если вам нужен крупный план, то вот он». Да, он так шутил. Провоцировал. Однажды он попросил одну свою студентку написать по-фламандски письмо в правительство. Дело было в том, что он должен был предъявить свой диплом, чтобы получить место в консерватории, но его диплом то ли не был переведён, то ли вообще не устраивал администрацию по каким-то причинам. В письме он спрашивал, устроит ли, если вместо диплома советской консерватории предоставить диплом победителя конкурса Королевы Елизаветы. Мы были шокированы, но он сказал – не смейтесь, эта бюрократия, не только в России, это всюду одинаково.
Ширли: — Когда кто-то играл плоско, без ясно выраженного музыкального намерения, он говорил «музыка – это не коммунизм, ноты не равны, не придавай им одинаковую важность».
Когда я была маленькая, и мы играли свои дуэты, это было больше для удовольствия, чем для того, чтобы поучиться играть. И поскольку Филипп не был детским педагогом, то с детьми он разговаривал так же, как и со взрослыми, что было, хотя и не всегда, понятно, но давало лестное ощущение, что тебя принимают всерьёз.
Мы все тогда изменились, но не столько, как скрипачи, сколько изменился наш взгляд на скрипку. Слушая музыку, Филипп оценивал, прежде всего, твоё отношение к ней. Перед тем как начать играть, ты должен быть решить, что же, собственно, тебе нравится в этой музыке, чем ты наслаждаешься. С Филиппом ты приходил, рано или поздно, к мысли, что одного того, что какая-то музыка тебе нравится недостаточно, чтобы играть её для публики.