Воспоминания - Филипп Граффэн

Филипп Граффен — французский скрипач, солист, ансамблист, директор нескольких фестивалей. Учился у Хиршхорна в 1980-х гг.

— Расскажите, как Вы познакомились. Когда Вы увидели Филиппа в первый раз?

Я познакомился с ним в Брюсселе. Я тогда был совсем мальчик, мне было лет четырнадцать, думаю. Я услышал одну запись – с конкурса Королевы Елизаветы, это было что-то насчет истории конкурса, поэтому начиналось там с Ойстраха, Когана и т.д., а в конце было три минуты, когда играл Филипп. Сен-Санс, этюд в форме вальса. Это была такая запись, что я не мог поверить  – помню, что я ставил её раз за разом и просто не мог поверить, что это возможно, чтобы кто-то играл так … — «блестяще», это немного не то слово… так захватывающе. А потом тот друг, который мне дал эту запись – он пианист, и он тогда играл в трио с двумя бельгийками, я их до сих пор иногда встречаю, одна из них преподает в консерватории – он сказал: «Знаешь, а я могу устроить так, чтобы ты познакомился с этим человеком». Для меня это была мечта! Помню, что я поехал на поезде. В то время это было намного дольше, чем сейчас – до Брюсселя около трех часов. Для меня, в мои 14 — это было целое приключение. Помню Северный вокзал, и как мы шли по улицам, и пришли в маленький концертный зал. Это был частный концертный зал, и вот там-то мы и познакомились. Кажется, это было то ли в тот день, когда у него родилась дочь, то ли на следующий, потому что первое, что он сделал – это свел вместе ладони, показывая, какая маленькая она была, и покрыл их поцелуями. Так он был счастлив! И этот очаровательный жест… это первое, что я помню.
Потом я много-много раз ездил на этом поезде к Филиппу в Бельгию. Фактически я делал это тайком, потому что я тогда учился в консерватории в Париже и у меня была очень хорошая учительница, очень строгая и знающая, но которую я терпеть не мог. Так что приехать в Брюссель и познакомиться со скрипачом, которым я так восхищался – для меня это было, как шаг в будущее или шаг к пониманию того, как быть музыкантом. Так что эти поездки в Брюссель продолжились. Это были частные уроки, каждые две недели или раз в месяц. Чем он со мной занимался – он давал мне учить произведения, которые тогда не были широко известны, так что это был не тот репертуар, который я проходил со своим педагогом. С Хиршхорном я выучил то, что потом сыграло очень важную роль в моей жизни – концерт Эльгара, концерт Шумана, ещё был Шимановский и Дворжак. Потом я уехал за границу, потому что хотел быть, насколько возможно, дальше от моего парижского педагога. Как только я почувствовал себя готовым, я поехал в Америку учиться у одного очень старого скрипача, который мне очень нравился, и который сам учился у Изаи. Но моим героем всё равно был Филипп. Когда бы я ни встретил теперь кого-то из того времени, они все помнят, что у меня всегда с собой был маленький магнитофончик с записями Филиппа, которые я всем давал слушать. Я думал, он так замечательно играет, что им надо его знать. А потом, много-много лет спустя, Филипп играл с камерным оркестром в Израиле, и когда он вернулся оттуда, он сказал мне: «Я встретил там твоего коллегу из Блумингтона, и он сказал, что у тебя всегда был этот магнитофончик, и что ты всегда ставил мои записи»… так что он об этом знал.

Потом я занимался у Филиппа в Голландии. Я переехал в Голландию, чтобы после Америки учиться у него. В общей сложности я провел с ним 10-11 лет, как с учителем. Для меня его уроки были чем-то намного большим, чем просто занятия скрипкой, и это началось сразу же. Его личность была так для меня важна. А его доброту и великодушие я начинаю понимать сейчас, когда сам преподаю.

— А что-то смешное Вы помните? Какие-то слова о Вашей игре? Не были ли они когда-нибудь агрессивными? Может быть, если Вы мало занимались или что-то такое… Вообще, как это было?

Там было всякое… мое первое впечатление – но не забывайте, что мне было 14-15 лет, и я думал, что должно быть что-то такое, что ты научишься делать и будешь играть — что, конечно, было очень наивно… я играл Поэму Шоссона, то произведение, которое я потом так много раз исполнял и три раза записал, произведение, сыгравшее в моей жизни важную роль. Я помню, что сыграл это насквозь, с начала до конца. Знаете, Филипп никогда не занимался тем, правильно ли я играю то или это, делаю ли я то, что написано в тексте, правильно ли я держу смычок или скрипку, играю ли я чисто или нет – это то, что так занимало моего парижского педагога и казалось ему таким важным. Для Филиппа все это было совершенно незначительно по сравнению с чем-то намного более существенным. На моем первом уроке, когда мне было 14 лет, шла речь о том, искренен ли я. Я вдруг осознал, что я должен быть хорошим человеком – так сказать, доброкачественным человеческим существом, и я начал нервничать, поскольку почувствовал себя как будто без одежды – а вдруг я окажусь не так хорош. Я сыграл ему эту Поэму Шоссона, а он сказал просто и с широкой улыбкой: «Сыграй ещё раз». Я сыграл, и он опять сказал: «Сыграй ещё раз». И после того, как я сыграл это несколько раз без единого замечания с его стороны – я просто играл от всей души, думая, что он смотрит на это, чтобы понять, насколько я хороший человек – я начал плакать. Филипп сказал: «Это становится всё лучше и лучше». В этот момент я понял, что играть правильные ноты или играть чисто – это не имеет ничего общего с тем, что действительно важно. Важно быть хорошим человеком. С того дня жизнь стала намного сложнее, это точно.

Ещё одна важная вещь в наших с ним занятиях происходит от его рижских впечатлений, от того, что он вырос в Риге. Например, ни от какого скрипичного педагога я никогда не слышал, чтобы тот вдруг начал говорить об этом, а Филипп говорил – о немецком мире своего детства. Например, мы должны были слушать записи Фишера-Дискау, это было очень важно, если ты был его студентом. Иногда мы слушали что-то вместе, как друзья. Голос Фишера-Дискау, особенно молодого Фишера-Дискау, для него был, как воспоминание о детстве. Когда бы мы ни играли Бетховена, Брамса – у Филиппа были очень определенные представления об интонации, о качестве звука, о мягкости и т.д., и это была в каком-то смысле ностальгия о том мире, который исчез вместе с его детством. Он был молод – хотя теперь он навеки молод – но я помню его молодым человеком, который, казалось, вынес из детства какой-то секрет о том, что значит музыка, или что она должна была значить ещё до него. Это поразительно, что через Филиппа я познакомился с пением, с вокальным репертуаром. Мы слушали много песен (Lieder) Шуберта, Брамса и Бетховена, так же, как и многих певцов вместе с ним. Среди них Кэтлин Ферриер, его любимая певица. Мы слушали её много раз. Думаю, что её интонирование и фразировка были очень близки ему самому и его искусству тоже. Трудно выразить все эти специфические вещи…  я ведь помню, какая у него была магия, какой инстинкт,  помню его знание инструмента – он мог взять любую скрипку и сразу знать, как она ему ответит, каким звуком и какой интонацией, и как это будет с точки зрения экспрессии.

Вообще-то, именно это в нем было абсолютно уникально, и каждый, кто его когда-либо слышал или знал его, помнит это впечатление. Недавно я сидел в жюри конкурса Жака Тибо в Париже, а рядом со мной был один человек, которого я до этого никогда не встречал – скрипач из Америки Джозеф Сильверстайн. Скрипач он очень известный, пожилой человек, ему за 80. Он был концертмейстером в Бостоне. Он прочитал у меня в биографии имя Филиппа, и больше его ничего не занимало. «Вы учились у Филиппа Хиршхорна?» «Да, имел счастье» — и он сказал: «У Хиршхорна был самый невероятный звук, который я когда-либо слышал» — так сказал этот человек. «Я познакомился с ним в Лионе на фестивале, мы с ним играли вместе, и я никогда в жизни этого не забуду». Разве это не потрясающе? Я никогда не видел этого человека раньше, он читает в биографии имя, и это немедленно пробуждает в нем очень сильные чувства и воспоминания.

Для меня Филипп – это идеал и всегда был идеал, очень дорогой для меня, который со мной все время, когда я живу, когда я слышу, как кто-то играет на скрипке. Однако, в нем есть что-то совершенно недостижимое, что-то, что принадлежит ему одному, и ещё когда Филипп был жив, я должен был решить – зная, насколько это драгоценно и красиво – решить, как найти какую-то другую дорогу для самовыражения, поскольку его дорога абсолютно уникальна.
Конечно, мы все были им восхищены и жили в восхищении. Мои друзья приезжали учиться у него. После того, как я поучился в Америке, все мои тамошние друзья приехали к нему в Голландию, так что очень скоро у Филиппа оказался полный класс. Но, в самом начале, когда у меня с ним были первые уроки, я думаю, что он был не в лучшем положении, ему пришлось перестать играть или что-то в этом роде, но когда бы он ни взял скрипку в руки, — это всегда было совершенно невероятно, то, как он играл. Потом, к счастью, его карьера начала развиваться и у него стало много концертов.
Однажды, мы устроили мастер-классы у моих бабушки и дедушки – у них дом очень старый и похож на маленький замок. Приехал на две недели Филипп, и приехали мои друзья, чтобы заниматься у него. Было очень, очень хорошо. Среди нас было много девушек, моих приятельниц, моего возраста, около 20 лет. Помню, однажды утром, за завтраком, мы начали читать «Винни-Пуха», знаете, эти короткие истории, просто для развлечения. Я немного беспокоился, казалось странным, что говорим о Винни-Пухе, но тут Филипп спустился вниз и воскликнул: «Обожаю Винни-Пуха!», а я этого совсем не ожидал, и это был большой сюрприз для всех нас.
Для меня очень важно то, что, хотя он был идеалом скрипача , – таким идеалом, что вам бы и во сне не приснилось, что можно играть так хорошо, – он, с другой стороны, был абсолютно простым и доступным человеком – добрым, вы знаете. А насчет его преподавания – это то, что я видел, и чему  был свидетелем: Филипп вдохновлял абсолютно каждого из своих студентов. Что я имею в виду – допустим, кто-то появлялся и играл не блестяще – но он любого принимал настолько всерьез и относился так по-особенному, что человек начинал думать, что в нём действительно это особенное есть. Вообще-то, я никогда не видел, чтобы талант можно было дать – а он это мог. Филипп любил повторять: «Люди – это гиганты!». Помню, что он часто произносил это. Каждый был невероятный гигант! Он очень хорошо это умел. Дать своим студентам поверить, что они занимаются искусством, а не просто подтвердить, что кто-то из них хороший или правильный скрипач – это последнее не имело никакого отношения к тому, чем он занимался, и за это я очень Филиппу благодарен, что я видел это своими глазами, видел это великодушие.

Я вообще в юности смотрел на вещи его глазами – что в принципе нормально,  это была очень сильная личность, и под его влиянием я находился в своем взгляде на мир. Помню однажды, я расстроил своего отца… мы смотрели новости по телевизору, и там был президент, который делал какие-то официальные заявления, и я не выказал никакого уважения к тому факту, что это был президент. Меня не заботила ценность того, что он делает, я просто смотрел на него, как на личность и на его личные достижения. Вообще-то для меня, если ты не играл на скрипке как Филипп, то ты был просто никто. Конечно, я тогда был очень молод, но помню, что это продолжалось, конечно, намного дольше, чем просто тот случай с президентом. И это поразительно, как много жизней Филипп затронул. Каждый его студент несет на себе его отпечаток.

Что касается меня, то он изменил мою жизнь навсегда. Если сегодня я занимаюсь музыкой и получаю от этого удовольствие – не от профессии, а от этой жизни в музыке – то это во многом благодаря Филиппу. Кажется, нет ни одного дня, когда бы я не подумал о нём, так или иначе. Я встречаю много людей, которые его знали, и я провел с ним так много времени, в том числе, и не только занимаясь. Когда я учился, мне однажды представилась возможность сделать запись под управлением Менухина. Я пришел познакомиться к нему в отель. Мы собирались записать Поэму Шоссона. Он сказал: «ОК, но если Вы хотите записать это произведение, то я бы позанимался с Вами».  И он дал мне урок, который оказался очень длинным. Во время этого урока, клянусь, можно было почувствовать присутствие его учителя, Энеску. Менухин всё время его цитировал, воображал его, ссылался на него – на того человека, который его вдохновлял в юности. Он судил обо всём, по Энеску.

А для меня таким человеком был Филипп. Я больше никогда никого похожего не встречал, и что бы потом ни происходило, я на все смотрел глазами Филиппа: на талант, на человечность, доброту, на то, что значит тяжело работать… У меня в футляре его фотография, но она довольно странная, потому, что его самого на ней не видно, видна только его рука, и она так полна жизни, даже чего-то детского: он показывает фокус, как держать кусочек хлеба странным способом, и по этому этому жесту можно в одно мгновение вообразить его всего, хотя его и не видно.
Есть одна вещь, о которой я часто думаю. Прежде чем что-то сыграть на уроке – а на уроках он играл лучше всего, играл, как никогда, потому что чувствовал себя совершенно свободным, так что вы действительно могли увидеть его талант и его возможности, и это было  ошеломляюще… так вот, прежде чем начнется игра, всегда бывает тишина, вы знаете. В основном это чистый инстинкт — это мгновение глубокой тишины, которая предшествует музыке. У Филиппа это было по-настоящему волшебно, это было что-то особенное, он как-то психологизировал  то, что сейчас будет происходить в звуках. В музыке же у него была только абсолютная искренность, красота и трогательность – такая, какая только возможна, и ничего другого. Ничего, что соблазняло, ничего искусственного или нарочито блестящего – это было только искренне, красиво и трогательно. Вы знаете, мы много раз ходили вместе в пабы или были в ресторане, вместе выпивали, было много шуток и так далее, но не это приходит мне в голову, когда я думаю о нём. Вспоминается тот первый урок, когда ты должен был быть хорошим человеком, чтобы сыграть две ноты. Поэтому, например, вопрос стиля у него никогда не стоял, потому что какой бы стиль ни был, это всегда убеждало и любой стиль оказывался правильным.

— А на концертах Вы его когда-нибудь слышали?

Да, конечно, много раз. Я всегда ездил за ним, чтобы послушать, если была возможность. Каждый его концерт был для меня чудесным. Но он обычно скрывал свои концерты. Никогда не говорил, где и когда будет играть.

— Вы говорили, что во время уроков он себя чувствовал свободно, и поэтому это производило такое впечатление.  А на концертах? Бывало ли такое?

Да, бывало, что на концертах он чувствовал себя так же, и тогда это вводило вас в транс, но даже если нет, то он прилагал усилия, чтобы достичь подобного же результата, потому что он знал, как это должно было быть. Даже, может быть, это было ещё красивее, чем если бы он чувствовал себя свободно. Бывало, что кто-то говорил: «Ох, он, наверно, волновался» — а меня это никогда не беспокоило, потому что важен не только результат, важны также намерения. И дисциплина. Так что любой сыгранный им концерт был самых высоких стандартов.

— А сегодня, если бы Вы его увидели, о чем бы Вы его спросили?

А я все время с Филиппом. Знаете, я у него занимался много лет, но за несколько лет до его смерти мы уже не общались так тесно. Я переехал в Англию, начал свой фестиваль и т.д., мне хотелось найти своё место в жизни, и в этом он просто не мог помочь. Но я всё время думал, что скоро его увижу. Это было очень важно, думать, что однажды я вернусь, и увижу его, и расскажу ему что-то. Помню, после его первой операции мы созвонились и был очень хороший разговор, очень дружеский. Когда он умер, я был в Нью-Йорке с двумя концертами камерной музыки, сидел там пришпиленный (I was stuck there). Мне позвонил Дмитрий Ферштман и сказал, что Филиппа больше нет. Это был шок, но я был заперт там в Америке и не мог приехать на похороны. Это была такая трагедия, я себя чувствовал абсолютно покинутым, не мог никого видеть. Позже мне рассказали друзья, как проходила церемония, но меня там не было, и мне оказалось очень трудно принять реальность того, что он умер. Филипп ведь и до этого уже несколько лет в моей жизни отсутствовал, и это отсутствие просто продолжилось. Но потом я начал встречать людей, которые его знали, и играли с ними. Оказалось, что у меня с ними есть общее, и это общее – это Филипп.  Это похоже на то, как если бы я куда-то опоздал и теперь навсегда останусь опоздавшим. Вот так я это чувствую.
Иногда, отыграв концерт, я себя спрашиваю, как это было, и бывает, отвечаю сам себе: «Филиппу бы это очень не понравилось». Или однажды мне нужно было быстро повторить одну пьесу, которую я записал годы назад, и когда слушал эту запись, я говорил себе: «Здесь я стараюсь звучать, как он, я так больше не играю». В этом была некая печаль – почему? Разве изменился мой идеал? Нет, идеал не изменился, просто я уже играю по-другому, а идеал – это правда в музыке, которая выражается через интонацию, через вибрацию, звук, фразировку, идеал чистоты, тот идеал, который мне дорог, не то чтобы абсолют, но нечто, дорогое лично для меня, потому что это часть меня, часть моего прошлого.

— Но все же, попробуйте представить, что сейчас он перед Вами. О чем бы Вы его спросили?

Первое, что я спросил бы, – это как оно там. Но я думаю, что там все ОК. И вы знаете, есть одно музыкальное доказательство. Я совсем не религиозный человек, к сожалению. Но это доказательство существует, совершенно поразительное доказательство того, что там что-то есть. Я вам расскажу — это правдивая история. Скрипичный концерт Шумана, который я выучил, потому что Филипп мне его дал. Вы знаете, как он был обнаружен, этот концерт? Была такая  венгерская скрипачка, которой Барток посвятил две  скрипичные сонаты, Джелли д’Араньи (Jelly d’Aranyi). Для неё ещё Равель написал свою «Цыганку». Она была известной личностью и жила в Лондоне. Внучатая племянница Йозефа Иоахима, который был другом Брамса и Шумана. Дело было в 1933 году.  Надо понимать, что в мире было столько боли после Первой мировой войны, столько смерти, что мысль о том, что можно поговорить с мертвыми на каком-то сеансе, стала очень популярной. Джелли д’Араньи была приглашена однажды на такой ужин, но она была очень практичной женщиной с цыганскими корнями и во всё это не верила ни на грош, так что они там занялись этим просто для смеха. Там ещё был шведский посол, один мой друг читал его записки об этом случае. Словом, с этими людьми начали говорить голоса, которые представились как Роберт и Йозеф. Они заявили: «Вы должны пойти и найти забытый скрипичный концерт, написанный Робертом. Мы только один раз репетировали его в Дюссельдорфе, он должен быть в библиотеке, пойдите и найдите его, потому что это очень важный концерт и, совершенно забытый». Она поехала в Германию, которая была уже под Гитлером, отправилась в Прусскую национальную библиотеку и нашла там этот концерт, который вскоре опубликовало издательство Шотт. Нацисткое правительство решило, что первым исполнить этот концерт должен скрипач-ариец, так что премьеру играл Куленкампф в 1937 году. То ли Гитлер, то ли Геббельс должен был прийти на концерт, и музыка была подвергнута изменениям, потому что исполнители были в ней разочарованы, она звучала очень странно. Хиндемит сделал аранжировку, укоротил оркестровые проигрыши, поднял тесситуру скрипичной партии и т.д., и Шотт издал концерт ещё раз. А Менухин получил ноты через д’Араньи и записал его в Нью-Йорке спустя несколько лет, но немецкую запись он услышал по радио, потому что они передавали это на весь мир – только что обнаруженный скрипичный концерт Шумана! – и когда слушал, то не мог узнать музыки, настолько она была изменена Хиндемитом, чтобы стать пригодной для высоких нацистских ушей. Это абсолютно правдивая история и, если бы не это, мы бы и по сей день не знали этого концерта. Так что я думаю, что Филипп на нас смотрит откуда-то и, возможно, старается как-то заботиться о своей семье, например. Не знаю. Я это так себе представляю. Иногда на концерте я замечаю, что начинаю играть лучше, если подумаю, что, может быть, он меня слышит.

— А сам он играл этот концерт Шумана?

Он его учил. Этот концерт Филиппу очень нравился. А когда я его разбирал, мы его играли вместе. Потрясающее воспоминание, как он играл за оркестр, а я скрипичную партию, и наоборот. Просто чтобы разобрать концерт.

— А он много играл на уроках?

Бывали времена, и бывали такие уроки, когда он совсем не играл, но это не имеет значения. Тебе всегда хотелось этого, потому что можно было многому научиться хотя бы просто наблюдая за ним. А когда Филипп играл — это всегда было невероятно, абсолютно удивительно. Но знаете, я ведь помню, как он и ребячиться тоже мог – например, играл Первый каприс , причем  великолепно, так, как я никогда не слышал, чтобы кто-то ещё так играл – одновременно прыгая на одной ноге вниз, а потом вверх, и ни одной ошибки… или он играл на фортепиано сонаты Моцарта, сидя к клавиатуре спиной. Все эти маленькие фокусы. Одаренный человек!

— Те, кто помнят его по Ленинграду, говорят, что у него был свой вид рикошета  для Первого каприса.

Да.

— И какой же?

Я Вам скажу, какой. Каждая нота игралась с исключительной энергией. Это не был тот ленивый рикошет-бариолаж, который смычок играет, как будто сам. Вообще, он играл это, как пианист. Вы знаете, что интересно в этом каприсе? Что мы можем услышать, как его играл Паганини – от Шумана и Листа, которые слышали этот каприс  у самого Паганини и цитируют у себя, и каждый раз, когда они его цитируют — это бывает медленно. Ти-ки-ти-ки-та-ка-та-ка. Филипп играл это быстро, но с таким же отношением к каждой ноте, и получалось, что это выражало невероятную энергию. Другой каприс, который он играл чудесно, был двенадцатый. Он там что-то такое делал, что это становилось похоже на Брамса, так красиво это было.
Знаете, я думаю, у него была трудная жизнь. Это моё ощущение. Ведь он мог бы быть на вершине мира.

— У него была трудная жизнь с самим собой.

Да. Знаете, я его очень любил, я приводил к нему своих друзей, но после его смерти случилось то, что можно увидеть только сейчас – случилось то, что много людей его помнят. Удивительная вещь, как будто они поняли, чего или кого им не хватает.

— Многие говорят, что он критически относился к тому, что он сам делал на скрипке, вплоть до полного отрицания. А Вы помните что-то такое?

Да, помню очень хорошо, для меня это было, как будто вчера. Он, вообще, делал свою жизнь более сложной, чем она должна была бы быть. У него было свое представление о том, как что должно быть, он знал, чего хочет, и это было так высоко и трудно достижимо, что, может быть, только на три секунды за целую жизнь можно было бы этого достичь, а потом всё ускользнуло бы. А он хотел этого каждый раз, но, конечно, невозможно это каждый раз получить. Но Филипп — был волшебник, и по большей части, он был очень близок к этому – когда играл так, как я больше никогда и ни у кого не слышал. Но он не был готов принять – как он говорил – плохие дни. Знаете, однажды, у нас был урок во время праздников, и он сказал: «То, что ты делаешь годится для хороших дней, но ведь бывают и плохие дни, когда тебе не хочется играть, когда ничего не получается, а все равно, у тебя концерт». Так что, он вот так готовился: разными способами и для разных ситуаций. И когда самочувствие отличное, и когда похуже, и когда совсем всё плохо.

В каком-то смысле, знаете ли, это напоминает мне Жерара Депардье, с которым мы недавно подружились. Однажды, он смотрел по телевизору фильм со своим участием, снятый, когда он ещё был молод. Он сказал своим друзьям, то есть нам: «Вот видите, какой я тогда был симпатичный, просто красавчик, а ведь я себя тогда ненавидел, я думал, что я урод». После этого я вспоминаю тот фильм, где было интервью с Филиппом. Там показывают его после конкурса и он говорит, если я правильно помню «я думал, я что-то из себя представляю». Но ведь он действительно «из себя представлял»! С этим ничего не поделаешь. Он решительно что-то представлял из себя! И если он так не думал даже, о том времени, то я не знаю, когда бы ещё это могло быть. Вот, что я имею в виду, когда говорю, что он усложнял себе жизнь. Он хотел играть очень хорошо, по большей части он это делал, и больше тут ничего нельзя сказать

— А у Вас есть любимые записи с ним?

Для меня его концерт Брамса лучший, из когда-либо слышанных. Никто и никогда не играл его так красиво, это просто мечта о концерте Брамса. Сонаты Брамса, Первую и Вторую, он играл чудесно. Потрясающая соната Штрауса, это было незабываемо, причем, она записана и это одна из самых лучших записей, которые я слышал. Соната Уолтона  — я никогда не слышал ничего подобного, так это было здорово. Мы слушали это вместе с Либерманом в Утрехте. Но Филипп, кажется, готовился тогда к чему-то, она тоже где-то должна быть записана. Сонату Равеля  я слышал во Франции, на Рок д’Антерон, с Мартой Аргерих. Это была мечта, как он играл это. И ведь он записал сонату Равеля, запись существует!

Неужели? Вы её слышали?

Он мне её ставил, но не захотел её выпускать. Я помню, что он записал Равеля и Штрауса, пианист был Рональд Браутигам. Студийная запись, она должна быть где-то в Голландии. Я однажды встретил Браутигама в Италии, после его концерта мы пошли поужинать, и я его спросил об этой записи.

— И?

Он не знал. Он сказал, что она где-то у него должна быть. Но он помнит, что с Филиппом было трудно записывать, потому что ему ничего не нравилось .
Мы часто с Филиппом слушали вместе музыку, когда оба были свободны. Слушали джаз, в том числе, но, однажды, это была запись Миши Эльмана. Он играл танго, я очень хорошо помню этот день. Танго, которое сам написал. Филиппу так понравилось! Он не мог остановиться, слушал и слушал,  и после десятого раза говорил: «Ну давай ещё раз».

— А Миша Эльман действительно написал танго?

Да, в самом деле есть такая пьеса, она небольшая. Немного похоже на Альбениса, очень красиво. А уж как он играл, это что-то необыкновенное. Но я не думаю, что Филиппа интересовало танго, как таковое, его интересовала, конечно, игра Миши Эльмана, как он играл на скрипке, и что он делал. В основном, конечно, его звук, чудесный эльмановский звук, кажется, лучший на свете. Но у Филиппа тоже было что-то подобное, у него был какой-то глубинный инстинкт на это.

— Вы говорили об Этюде в форме вальса. А сейчас, тридцать лет спустя, Ваше впечатление от него осталось тем же?

Абсолютно тем же. Не изменилось нисколько. Я полностью пленён его игрой.