Из беседы корреспондента Латвийского радио Ильзе Медне.
Какие Ваши первые воспоминания об отце?
Вероника: Мы очень много вместе играли, валяли дурака. Папа очень любил игры. И, конечно, скрипка. Я засыпала с её звуками, она всегда звучала и днём.
А он позволял Вам быть рядом, когда работал?
Нет. Но, когда мы поехали на мастер-классы во Францию, я очень хотела присутствовать на занятиях, но я думаю, что я очень мешала ему, как ребёнок. Иногда он мне позволял сидеть где-то в углу на стульчике, и я сидела тихо-тихо. Мне было около десяти лет. Если бы я сейчас присутствовала на таких занятиях, то больше бы понимала, что происходит.
Была ли разница между тем, каким был папа на работе и дома?
Говорят, что даже в классе он мог быть разным. Он был сильной личностью и очень чувствительным человеком, и студенты говорят, что они никогда не знали, в каком настроении он будет. И дома тоже, когда он был в хорошем настроении, всё было хорошо, прекрасный юмор, даже чёрный, но, иногда, он был погружён в свой мир, о чём-то думал и его лучше было не трогать.
А чем его можно было расположить?
Поиграть с ним в какую-нибудь игру — в карты, в нарды или в во что-то другое. У меня была игра про Европу (про знания о Европе), и мы сидели по утрам в халатиках, играя часами.
На балконе летом у нас был такой надувной бассейн, в котором я плескалась, папа туда ко мне залезал и начинался бой водой из пластмассовых бутылок. Обычно, перед сном начинался бой подушками, эти подушки летали по всей комнате, мне было очень весело. Ещё мы дрались за то, что смотреть по телевизору. У меня вечером были мультики, а когда у папы был очередной теннис или футбол, мы дрались за переключалку. (Нина: Но тут без слёз не обходилось.) Он даже после занятий часто брал своих студентов, и они ходила играть в Флиппер.
А Вы помните какие-нибудь высказывания или как он вас называл?
У меня было много разных прозвищ. Он вообще любил играть со словами, и они с мамой придумывали новые несуществующие слова, имена или фамилии, скрещивали разные предметы или цветы. Я тоже принимала в этом участие.
Когда мне было пятнадцать – папа уже заболел – у меня появились первые мальчики. Один из них пришёл к нам, и мы с ним сидели в нашем саду и разговаривали, папа вышел полураздетый, только посмотрел на нас и, ничего не сказав, ушёл. Мне было очень стыдно. Я понимаю, что это был его способ выразить своё отношение к происходящему. Но я помню, что он мне дал пару советов. Однажды сказал: «Осторожно с мальчиками, с мужчинами. Иногда мужчины не понимают, что ты говоришь нет».
А почему он не хотел чтобы Вы учились играть на скрипке?
Я думаю ему было самому очень трудно в этом мире, где не просто музыка, а надо ещё разбираться с этим «пиаром», а папа был человеком чувствительным, и он просто хотел меня предохранить, боялся, что если я буду заниматься музыкой, то это станет моей профессией и, зная как функционирует этот мир, хотел меня оградить.
А для Вас музыкальный мир не был чем-то привлекательным: концерты, друзья Филиппа, этот круг людей?
Для меня это было интересно, но я очень стеснялась. Было большое давление, всё-таки ПАПА. Музыка была чем-то недостижимым, такое чувство было.
Ну, а как сегодня Вы с миром музыки?
Сегодня у меня другое отношение к миру музыки, я больше не рассматриваю музыку или искусство через отца или через маму, мама ведь тоже художник, человек искусства. У меня теперь своё отношение с искусством, что хорошо. Это стало возможностью пообщаться с папой. Когда я себе задаю вопросы или когда рисую, я часто к нему обращаюсь и спрашиваю «а как бы ты сделал?» или представляю, как он бы себя чувствовал. Это мне очень помогает и получается, что через искусство у меня продолжаются отношения с ним.
Осталась ли звуковая память с тех времён, этот звук скрипки?
Конечно.
А каким он был? Есть ли слова, которыми его можно описать?
Очень чувствительный.
В любом репертуаре?
Чувствительный в том смысле, что в игре, в звуке он сам всегда присутствовал.
Помните какие- то впечатления, когда Вы были в зрительном зале?
Да. Я сидела маленькая и вся тряслась, переживала, потому что слушала музыку, и в тоже время была в восторге, что мой папа стоит на сцене.
Что Вы унаследовали от отца?
Слух. И языки.
И сколько языков Вы знаете?
Пять, можно сказать шесть. Это моя профессия. Слух и моя профессия. … И потом отношение к своей профессии. Для меня — это тоже своего рода искусство. Я устный переводчик и хорошо понимаю, почему папа задавал себе много вопросов. Это не только самокритичность. Это поиск себя. Папа себя всегда искал и я тоже такая.
Вы знаете себе цену?
Пытаюсь, но я думаю, что папе было труднее это знать.
Прошло много времени. Остаются ли воспоминания яркими?
Да. Я слышу его голос и смех. Звуки скрипки.
То, что Вы слышите в записях – это тоже самое или нет?
Нет, ведь кроме концертов я слушала и его занятия — это совсем другое чувство.
А как он себя чувствовал в Бельгии?
Не знаю. Папа много ездил, это был его мир. Потом он к нам возвращался, и здесь был «наш мир», домашний. Потом он опять уезжал.
Он любил рассказывать о том мире?
Мне он ничего не расказывал, но я была маленькая. Сейчас всё было бы по-другому. Если бы мне позволили исполнить желание, то я выбрала бы посидеть денёк с ним и обсудить всё, что происходит сегодня, как взрослые люди, а не как маленькая девочка с папой.
А что рассказывают фотографии?
Есть очень смешные фотографии. Когда он был в хорошем настроении, часто делал всякие спектакли, играл на скрипке в перчатках, играл лёжа. Он мог играть на скрипке поменяв руки, мог играть на ней, как на виолончели.
Он умел открывать шампанское саблей — одним ударом отрезал горлышко у бутылки. Это по-французски называется «sabrer». Очень любил абстрактные анекдоты, показывал «однорукого флейтиста», «пьяного в метро», как пьяный просыпается утром … Папа очень любил наше Северное бельгийское море, мы проводили там пасхальные и летние каникулы – снимали маленький домик вместе с друзьями. И каждую осень мы отправлялись в лес за грибами.
А что он читал? Советовал Вам что-нибудь читать?
Мне он ничего не говорил.
(Нина: — Он каким-то образом всегда был в курсе всего. Когда он это читал и где, не знаю. Я никогда не видела его лежащим с книгой. Единственное, когда я приехала, он долго, в течении двух лет изучал Библию, только Библию, штудировал её. У него к Библии было совершенно своё отношение. Он был уверен, что всё, о чём там написано, происходит в самом человеке — эти падения, эти взлёты, эта плата — за это, это наказание — за то. И в нём же, в самом человеке, видимо, и заключён Бог, он об этом не говорил, но я так думаю. Не один Бог для всех, а у каждого — свой, который тебя самого же и судит, и человек всегда, говоря что-то, уже знает, что он делает не то, и потом за это платит. И Библия об этом).
И там он нашёл ответы?
Нина: — Не знаю. Мне кажется, даже в конце жизни всё равно ответов ни на что не будет. (Вероника: — Ты думаешь папа себя принял?) — Я даже не знаю ставил ли он перед собой такую задачу, что это было у него во главе угла. (Вероника: — Но он себя искал?) Искал, как любой человек на своём уровне. В музыке он, конечно, искал то, что испытал несколько раз и к этому стремился. Но в этом искусство и заключается для любого человека, который этим занимается серьёзно.
Но не все этого достигают?
Нина: И никто не достигает, этого достичь невозможно, всегда есть ещё что-то выше и в конце концов каждый человек залимитирован… Ведь говорят, чем выше поднимаешься, тем ниже (больнее) падаешь, и это плата. Тебе показали что-то, какой-то свет, ты им восхищён, но за это ты потом заплатишь (падением). Как говорят, если ты много смеёшься, то потом будешь плакать, и ведь часто бывает, что тебе на следующий день грустновато. А принял Филипп себя или не принял, я думаю, он остался верен себе со всеми неприятностями, которые на него падали, потому что он, конечно, был ранимый и чувствительный, но он всё глотал, может не за один раз, но глотал, чтобы остаться самим собой. Он всегда был очень честный, никогда не играл в эти игры, которые существуют – этому улыбнуться, этому написать «дорогой Вася, … подпись Кролик», как мы говорили. Он в этих играх не участвовал. Это портило ему профессиональную жизнь, но он не был на это способен, просто этого не принимал. Филипп очень чуствовал фальшь – в интонации, в поведении, в движениях, во всём. Он остался верным себе и по большому счёту выиграл — не сломался, не попал в психбольницу, не стал вылизывать всякие места кому-то, не стал наркоманом или алгоголиком… Он, конечно, знал себе цену, но с этой ценой очень трудно жить. Но он никогда не хотел, чтобы ему платили «его цену», для него не было понятия «я такой-мне вот это». По молодости у него там что-то было – не подали такси, и он не поехал на концерт. Я вот сейчас думаю, а как это так, если солисту обещали такси, и такси не пришло, так другой бы пешком пришёл под зонтиком весь мокрый, переоделся бы и сыграл, а Филипп сказал: « Да пошли вы все» и был прав. Я может сейчас могу это сделать, когда мне почти семьдесят, а он это себе позволил в двадцать. Такой тип сильный.
И слабый одновременно ?
А кто сильный и не слабый? Но всё-таки, я не могу его назвать слабым. Тонкий – да, но тонкость – это не слабость.
У каждого музыканта есть стремление быть на сцене, у него оно было? Чтобы находиться на сцене существует ряд мероприятий, которые сегодня необходимо делать, чтобы быть там.
Он не умел этого делать. Он учился, пытался учиться. У него был страх сцены. Я думаю, что все прошли через страх сцены и знают, что это такое. Только может они об этом не говорят. Не может этого быть, чтобы человек мог всегда выпархивать в вечернем платье или в наглаженном костюме на сцену, всегда быть готовым, и ничего не бояться. Один боится, что забудет, другой боится, что закашляет, у третьего что-то случилось утром … Да, у него был страх сцены. Ведь нужно быть в состоянии отрешиться от всего остального, а в таком состояния нельзя каждый раз находиться, нет такой схемы, по которой можно что-то включить, что-то прижать, чтобы попасть в это состояние. И всегда после концерта, когда он приходил домой, первая фраза, которую он мне кидал, была «играл, как свинья».
А что это означало?
Что он собой не доволен. Не то, что он что-то не смог технически сделать или забыл, он даже, если бы и забыл, то всегда мог вывернуться, потому что у него была такая быстрота реакции, что он уже раньше, чем забыл, знал, что забудет. С этим проблем не было.
Но ведь были такие концерты, когда он был доволен?
Да. Но он никогда не говорил «ах, ах, вау, вау», просто говорил «ну, ничего, отлабал, отлабал», что означало, что всё прошло хорошо. Он меня своими занятиями никогда не выводил из себя, помню один только раз, всего один. Мы жили в Голландии, в доме наших друзей, Вероника ещё не родилась. Не помню, что он играл, но он играл с утра до вечера один и тот же пассаж. И я помню, что он меня этим так достал, что я сказала себе «ещё раз я это услышу, я не выдержу, я уйду».
И услышали ещё раз?
Ну, конечно. Ещё сто раз услышала. Он всё был недоволен, чем — это только он мог бы сказать — звучанием или собой.
Это означает, что он знал идеал?
Знал, во всяком случае, что можно сыграть лучше.
А почему ему больше нравилось камерное музицирование?
Я не могу этого сказать. Для него музыка всегда была музыка, в любом виде. Он мог сидеть на последнем пульте в оркестре, играть в туалете, если негде было заниматься. Он играл только для музыки. Конечно, надо было зарабатывать, и он соглашался на какие-то концерты для денег, но играл он только для музыки.
А музыку он делил на хорошую и плохую?
Он говорил, что нет плохой музыки. Он мог взять четыре верёвки, натянуть их и сыграть всё, что хотите, ну, скажем, Вивальди. И это был Вивальди. Или отстучать на одной тарелкe « Happy birthday». Запросто, без проблем. Когда мы жили в Голландии, и он репетировал с одной альтисткой, я сидела с мужем этой альтистки, репетиция продолжалась долго. Сначала пришёл Филипп, потом пришла альтистка и положила на стол свой альт. Вдруг Филипп резко встал, взял альт — никогда на альте не играл — и стал играть. Альтистка прямо на глазах сделалась серой и, когда он закончил, наступила такая тишина… Наверное, ему не надо было этого делать, но он сделал это не специально, — это был порыв, очень естественный для него — он просто схватил этот альт, а это был какой — то дорогой хороший альт … и стал играть. Но как!!!
А как было с дирижёрами?
Ну, это ужас, просто кошмар. Он ими был недоволен, большинством, по крайней мере. Если это не талантливый дирижёр, то он просто убивает музыку, просто не даёт возможности ей звучать.
А компромисс возможен?
Компромисс – сыграть с начала до конца вместе с оркестром, довести до конца эту пытку.
Действительно он отказал Караяну в записи Чайковского?
Не знаю. Это было до моего приезда на Запад. С Караяном он играл, это я знаю.
Но записи не хотел?
Своих записей он не хотел, считал, что можно играть лучше.
А про Валонский оркестр?
Это был 1981 год. Мы жили в бельгийской деревне. Приехали какие-то люди из администрации оркестра и стали его уговаривать взять должность музыкального директора. Это был бывший оркестр Лолы Бобеско (Orchestre Royal de Chambre de Wallonie) из двенадцати человек, который в то время был в плохом состоянии. Филипп согласился. Он уезжал на работу утром и возвращался в 12 ночи. Репетировали они в Монсе, в каком-то полуподвале, который отапливался газовыми конвекторами. Там постоянно пахло газом. Филипп сражался с администрацией, просил выделить более удобное помещение, шутя называл оркестр « L’ orchestre de la chambre du gaz». Через какое-то время они стали ездить с концертами по Бельгии, по разным деревням. Часто он привозил или корзинку свежих яиц, или кусок масла и сыр – такие вот подарки от деревенских жителей — это было очень мило и трогательно. Была выпущена пластинка, но вскоре, после того, как Филипп первый раз вывез оркестр на гастроли в Испанию, его из оркестра уволили. Просто кто-то другой захотел занять его место, как это часто бывает. Филиппа все любили, но по «большому счёту» он никому не был нужен. … Кроме студентов, которые помнят его до сих пор.
Ему нравилась эта работа?
Да, он очень в неё погрузился и отдавал себя без остатка. Вообще-то он всё мог. Он человек исключительного набора данных от природы. Сказать что Филипп – выдающийся исполнитель — это ничего не сказать. Всем известна фраза Россини. На вопрос, кто величайший из композиторов, он ответил:
— Бетховен.
— А как же Моцарт?
— Моцарт? Он единственный.